— Давайте, парни, веселые истории рассказывать, — предложил Кольча.
На рыбалке или на сенокосе всегда у нас так: не уснем, пока до отвала не наговоримся и не нахохочемся. В таких случаях даже несмешное почему-то уморительным кажется. Необычная обстановка, что ли, располагает к веселью? Шальные делаемся.
Мы на минуту замолчали, припоминая, что бы рассказать. И тут донесся из распадка отдаленный трубный звук — протяжный и хриплый. Все вскочили, сбросив одеяла.
— Сохатый, чего вы? — успокоил нас Ванюшка.
Собаки с бешеным лаем кинулись на угор.
«Какой тебе сохатый? — подумал я. — Они же только осенью трубят, когда у них гон бывает».
Ванюшка нащупал в темноте мое плечо и сдавил его пальцами: «Молчи!»
За стеной палатки заворочался на своей еловой постели Борони Бог. Ночной ли крик разбудил его, наша ли возня — не знаю. Может, ни то и ни другое, гнилушек в костерок подкинуть надумал, чтобы дым заматерел. Комары стали донимать. Слышим, закряхтел старик, и что-то там у него щелкнуло.
Опять заревел «сохатый». (Я беру это слово в кавычки, потому что точно знаю: летом лоси не кричат.) Кольча, ничего не сказав, шмыгнул из палатки, дернув рывком «молнию» на дверях. Мы тоже полезли за ним.
— Чего это он раскричался? — совсем некстати хохотнул Кольча, подойдя к эвенку. — На ночь глядя.
— Своих потерял! — бросил я, стараясь держаться как можно спокойнее.
Пучеглазый тут крутится опять возле нас. Или кто-нибудь из той пятерки, что у Гнилого нюрута лазила. Мне страшно было, но не так уж очень, потому что с нами Борони Бог теперь и Ванюшка. Да и сам я, кажется, поумнее стал.
Эвенк сидел на своем зеленом ложе. На коленях у него лежала переломленная двустволка. Он вынул патрон из патронника, перевернул ружье другим концом к себе и поднес дуло ко рту. Потом набрал побольше воздуха и затрубил, как трубят горнисты. Получился точь-в-точь голос сохатого.
— Зверя подманивает! — шепнул мне возбужденно Кольча.
Зачем? Поиграть? Молчал бы уж, если ничего в этом не смыслит.
Кольче я ничего не ответил, выжидательно поглядываю на старика. Уж кому-кому, а ему-то отлично известно, что ни лоси, ни изюбры летом не трубят. Но почему-то он ответил на трубный клич? Не из озорства же?..
Ванюшка еще раз незаметно пихнул меня пальцем в бок. Не возникай!
А лай наших собак уже был едва слышен: высоко взбежали они по крутому распадку, и теперь во тьме ночи казалось, что носятся где-то в облаках, закрывших луну и звезды.
«Трубач кому-то условный сигнал подавал или скликал своих, — думал я. — А не дозорный ли это золотничников? Увидел нас и подает условный сигнал своим, предупреждает их об опасности».
Почему ночью? Да потому, что тишина сейчас в тайге, слыхать далеко. А днем такой ералаш птицы поднимут, что перекричать их не так-то просто. Или ветерок подует, зашумит, запоет тайга на все голоса.
Собаки не возвращаются, и лая совсем не слышно. Заманят подальше, перестреляют, а потом к нам незаметно подкрадутся…
От этой мысли мне стало не по себе, по телу пробежала дрожь, и я невольно поежился, словно от ночной прохлады. Застегнул ворот энцефалитки.
— Ванек, давай расскажем дяде Ивану все про золотничников, — отвел я командора в сторонку.
— Тогда и про самородок надо рассказать, — заколебался он.
— Надо!
Подумав, Ванюшка все же не согласился:
— Подождем!
Эвенк еще раз протрубил в дуло ружья и жестом велел нам притихнуть. Ответа опять не последовало. Тогда он неторопко стал заряжать ружье, и я заметил, что вытащил из патронташа другие патроны, а те, которые раньше были в стволах, сунул в патронташ. «Жаканы!» — догадался я.
Вдруг долетел до нас запоздало ответный зов «сохатого». Но был он какой-то робкий, неуверенный и короткий. Трубач удалялся. Мы до рези в глазах всматриваемся в мохнатую черноту лесистого распадка. «Не мелькнет ли огонек?» — думаю я. Для страховки у них наверняка и световые сигналы предусмотрены. Но ничего не примечаю в черноте ночи.
Кольча ответный рык трубача истолковал по-своему:
— Хитрый, чертяка, почувствовал, что не лосиха отвечает!
Борони Бог, конечно, ничего ему не сказал. Развязал свой кожаный кисет и принялся набивать трубочку. Она коротенькая у него, носогрейка, как зовут у нас. А вот у эвенкийских женщин я видел трубки — чуть ли не полметра чубуки.
Галка взяла меня под локоть и отвела к палатке.
— Миша, как ты думаешь, кто трубил?
Она интуитивно, что ли, почувствовала тревогу.
— Умеешь держать язык за зубами?
— Спрашиваешь!
— Золотничники, вот кто. Ни сохатые, ни изюбры летом никогда не трубят.
— Я так и знала…
Вернулись мокрые от росы собаки и с виноватым видом разлеглись подсушиться в некотором отдалении от костра. «Какой же я дурачина! Человека за лося принял!» — прочел я в умных глазах Чака. Ему даже глядеть на нас было совестно, положил морду на вытянутые лапы и уставился на огонь.
Зычный протяжный вопль раздался вдруг над нашими головами. Я вздрогнул, хотя сразу узнал по голосу филина-пугача. Галка испуганно взвизгнула и прижалась ко мне.
— Филин разоряется!
Я набрался храбрости и провел ладонью по ее плечу, почти не касаясь куртки. Она не отстранилась, и все внутри у меня сладко замерло.
— Тайга худой люди ходи нету! — послышалось от костра. Дядя Иван успокаивал Колокольчика. Оказывается, он тоже вскрикнул вместе с Галкой.
Мы подошли к ним. Ванюшка ворошил палкой костер, чтобы лучше разгоралось смолье, придавленное гнилушками, Кольча сидел рядом с эвенком.